Попутчица. Рассказы о жизни, которые согревают - Страница 43


К оглавлению

43

– Сева, – я присаживаюсь к нему и помогаю застегнуть курточку. – Ты едешь на море! Это же здорово. Я тебе так завидую!

Сева смотрит мне в глаза, не мигая. Он мне верит.

– Обещай, что когда вернешься, придешь к нам в гости! И привезешь мне ракушку. Обещаешь?

Севочка кивает. Он обязательно привезет мне ракушку.

– А ты сделаешь мне такую же яичницу, как сегодня?

– Волшебную яичницу? Я сделаю тебя пять, нет, десять, нет, пятнадцать яичниц!

– Я же лопну!

– Лопнешь? А мы тебя опять надуем!

Севочка смеется. Я в первый раз вижу, как он смеется… Я повязываю ему шарф и поправляю шапочку с помпоном. А потом мы с Даней машем Славе и Севочке в окно, следим за тем, как они идут к своему дому. Метров за десять они подрываются и бегут к подъезду наперегонки… Два добрых, милых, неухоженных мальчишки.

Я расстилаю Данину постель и помогаю ему надеть пижаму. Мы болтаем с сыном про космонавтов, про новую девочку Сонечку из группы, про аквариум с рыбками и про то, что такое аллергия. Наконец, сын начинает сопеть, я нежно целую его в теплую щечку, поправляю одеяльце и, оставив включенным сливочный ночник, выхожу из детской…

Дура она, эта сломанная женщина, просто дура.

Сколько лет, сколько зим

Моя мама потеряла сына. Даже не так. Мой старший брат пропал без вести.

С одной стороны, это лучше, чем смерть. Это ожидание длиною в жизнь, замешанное на надежде: а вдруг вернется? С другой стороны, это хуже, чем смерть. Это отсроченная во времени неопределенность, порционное ежедневное мучение, непоставленная точка, незаконченное предложение. Это бунтующая душа, которая отказывается верить в смерть и не находит поводов верить в жизнь.

После того как ее сын пропал, моя мама ежедневно по ступеньке спускалась в подвалы разума. Проще говоря, сходила с ума. Но выяснилось это позже, когда глубина проблемы стала видна невооруженным глазом. А сначала все решили, что у мамы просто испортился характер. На вид мама была обычным человеком, ходила на работу, наряжалась в платья и даже красила губы в алый мак, но внутри нее зрело безумие.

Сначала оно было почти бессимптомным. Мама не могла простить окружающим никчемности их проблем. На фоне смерти ребенка все другие проблемы людей меркли, как зимний день после полудня. Мама ненавидела всех за то, что они переживают из-за двоек детей, коммунальных платежей и погоды. Была груба, несдержанна и пренебрежительно высокомерна. Маме хотелось подойти к каждому человеку на свете и дать пощечину. Очнись! Твой ребенок жив! Вот он, рядом, в шапке и одной варежке, румяный от мороза, шмыгает носом. Вот он. Видишь? Живи, дура! А ты несешь какую-то чушь про старую дубленку, прокисший салат и проблемы с ремонтом.

Люди вокруг устали от вдохновенных маминых страданий. Считали, что уже пора успокоиться и пережить. Легко устанавливать лимиты чужой беды, не чувствуя бескрайности ее границ.

– Нина, хватит уже, – говорили они маме, когда у нее текли беспричинные слезы. – Ну десять лет прошло…

Я тоже судила маму, мне больше всего доставалось от ее страданий. Я от них смертельно уставала. Я уже через год узнала, что объем моего сочувствия лимитирован. И у меня его больше нет. И мне захотелось сказать: «Нина, хватит уже…» – но я не могла. Я и так была виновата перед мамой, что не страдаю сама: я видела брата несколько раз в жизни, потому что росли мы в разных городах, и чувства потери не испытывала. Мне было грустно, что я одна в семье, но это больше походило на эгоизм: почему я одна должна терпеть неблагополучную семью? Вдвоем было бы сподручнее. Ты куда сбежал, брат?

Мне казалось, что годы, которые стремительно летят, опустошая отрывные календари, должны были давно припорошить боль. Не зря же говорят: «Сколько лет, сколько зим!»

Зимы засыпают боль снегами, осени заливают дождями, весны отвлекают капелями, а лета дурманят ягодными запахами счастья.

Но мама упорно держалась за боль потери. Всегда мысленно возвращалась в тот день, который можно было прожить иначе, и тогда, возможно, сын бы не пропал. Тот день, который пустил ее жизнь под откос. Тот день, до которого была жизнь, а после – принудительное доживание отведенного Богом срока.

Мама жила в сослагательном наклонении. В частице «бы». А если бы я не ушла? А если бы он не пропал?

Спонсором своей жизни мама назначила меня. Так и говорила: «Если бы тебя не было, я бы ни минуты не ждала…» Мама намекала на то, что раз уж она мучается из-за меня, то я, придавленная ответственностью, должна хорошо учиться и не расстраивать маму. Хочу заметить, что маму расстраивало все, что приносило мне радость: рассветы, встреченные с друзьями, и первые шальные влюбленности.

Мои дневники не знали оценок ниже пятерки, я была прилежной до тошноты, такой правильной, что если моя дочь хоть на десятую часть будет похожа на ту меня, я встряхну ее за плечи и скажу: «Дочка, отомри! Живи, слышишь?»

Но это была моя цена за мамину жизнь, и я исправно платила ее. Я не вправе была гасить мамино страдание, шла у него на поводу и жила по его правилам. До момента бунта замужества, но это уже совсем другая история…

Одна моя хорошая подруга пережила подобную трагедию. У нее умер брат. Утонул. Прямо вот был еще во вторник, а в среду – занавешенные зеркала и мама без лица. Подруге, Вале, было восемь лет, когда это случилось. Она честно плакала по брату неделю, но потом ее отвлекли прописи и новая площадка во дворе.

А ее маму ничего не могло отвлечь. Мама ходила на кладбище как на работу каждое утро. В черном платке, повязанном так низко, что было не видно выплаканных глаз. Мама не знала, как Валя учится и что ест. Мама знала, что сына больше нет, и это знание заполоняло ее душу.

43